Иванов-Петров Александр (ivanov_petrov) wrote,
Иванов-Петров Александр
ivanov_petrov

Categories:

Зимний вечер (А)

Надо сказать, я самым глупым образом заболел. Не в смысле - нахожусь в процессе болезни, а - болит очень. Думаю, через несколько дней войдет в норму и будет болеть с перерывами и терпимо, но пока - не так. От этого решил я ничего не сочинять, а стал копаться в компьютере, где, помню, был запас. И - нашел текст середины 80-х. Длинный-длинный. Толку никакого, а с другой стороны - я что, обычно выкладываю что-то чрезвычайно полезное? Да и ладно, пусть будет. Такие штуки я решил обозначать буквой А - из архива, мол.

Зимний вечер с братцем ветром и сестрицей вьюгой бушевал за окнами, выл и визжал на сотни голосов, но в жарко натопленной гостиной было уютно и спокойно. Огонь из камина оставил серебряные блики на паре переливчатых подсвечников и бронзовой статуэтке Ники, а сам ушел под угли – переливаться и потрескивать, кому-то грозясь и жалуясь.

За столом с подсвечниками сидели трое. Первый был молод и поэтому почти гениален, второй – человек лет сорока с черной окладистой бородой – курил трубку, предпочитая гениальности – наблюдательность, а третий был критик. Тихо угасала беседа.

- Ложная завлекательность, - продолжал критик, - вас погубит. Почему «угасала»? Потому что мы обсуждает это ваше проклятое произведение, ублюдок пьесы и философского романа в стихах. Вы наконец хотя бы остановились на каком-то настроении?

Автор взмахнул рукой, метнувшейся тенью сбив со стены извивы огней.
- Настроение как раз будет меняться от отрывка к отрывку. Главное, чтобы эти настроения сочетались в целое. Я не собираюсь гнаться за внешней гладкостью. Жизнь идей и людей, чем разнообразнее, тем живее, встанет со страниц.

- Лоскутное одеяло, и ничего больше. Крошевом цитат не замаскировать отсутствие того гвоздя, на котором все должно висеть и на котором вас вздернет читательская скука.

- Строматы – жанр романтиков. Из лоскутков возникнет мозаика, из нитей, сплетаясь, расстелется тяжелый гобелен, и гармония целого заставит тем больше ценить каждую из безделок-частей, чем более она зависима от этого целого.

- Новомодная джинсовня. Почему бы просто не сказать…

Клубы дыма из режиссеровой трубки скрыли стол, рыжим отсветом переливался огонь в камине.

- Значит, начинаем. Автор, выпускай их.

* * *

Люди любят, когда есть сюжет. В нем выражается смысл. Люди любят, чтобы был смысл. Бессюжетное, чистые мысли – бессмысленны. Чистая мысль не имеет смысла. Смысл есть продукт цели. Имея цель, можем расшифровать смысл. Цель есть проявление конечности. Человек конечен, и смысл его делам придаёт смерть. Смысл появляется, когда можно сказать, «для чего». Чистая мысль есть чистое существование, обо бессмысленно и бесцельно, понятие конечность/бесконечность к ней неприложимо. Чистая мысль – это «да будет», а не «потому что». То, что существует, бессмысленно. Смыслы рождаются со смертным человеком. Правда – есть у смысла, это человеческое понятие, оно тепло, потому что близко. Истина бессмысленна, она вне наших посяганий, она дана, потому что есть, а «взять» её невозможно. Смысл есть жизнь, которая смертна, истина не безжизненна, а сверхжизненна, это не муха, которая может своим потомством завалить землю кишащей массой за год, истина дышит и растет, а не жрет и размножается. Красота осмысленна, красивым может быть безобразное. Пан красив. Прекрасным безобразное быть не может. Прекрасное может испугать больше безобразного, и на солнце мы смотрим через черные очки. Солнце не красиво.

Человек хочет жить и быть в антропном мире, где он – мера. В сантиметрах можно измерить расстояние между звездами, но это неудобно. Капля росы среди розовых лепестков не измеряет поперечник солнца, а играет и блестит. Понюхав розу, мы даём жить в себе её запаху, а запах сотен бочек розового масла убьет в нас ее запах. Человек может стать мерой, когда он легко и свободно вздохнет, и его легкие вознесут его выше тяжести, но и тогда он будет розой, и каплей росы, а не измерит расстояние до Сириуса в розах. Человек, который пытается создать философию, верную и для духов, логику, неизменную даже там, где свет прогибается, и зоркость различения частиц, где сама материя исчезает, - этот человек…

* * *
Николай Александрович Бердяев родился в 1874 году. Далее следуют сведения о месте рождения, описание города, семьи, особенно подробное – около отца и матери, доброй тети и в прекрасном Киеве. Потом самое время рассказать о поступлении в кадетский корпус, то бишь училище, и ужасной муштре, угнетающе действовавшей на впечатлительную натуру мальчика, но не согнувшей его гордой воли, не пригасившей его тяги у свободе. Мальчик выстоял, высидел, выполз из-под детства, из-под ужасных товарищей, с которыми он не общался, из-под извечно-глупых учителей, давших ему маленькое, но классическое образование. А потом, потом… Университет. Что он мог дать нашему герою? Особых талантов не обнаружилось, рутина и реакция, и «черные» профессора, и коллоквиумы. Конечно, сходки. С ним надо что-то делать, со всеми. Пламенные речи, тужурка за спину, глаза горят – вот это дело! Естественно, ссылка. Недалеко, скажем, в покойный Рыбинск. Заботливые родители шлют. Что? Конечно, всё. И мы протестуем. Сам свое отсижу, не отнимайте мои трудности. Рвущийся к самостоятельности юнец, пламенный почти мальчик: за двадцать. Работа (мысли). Угнетающая неслужба в чиновниках. Первые анонимные и нет статьи в журналах. Письма. Всем, и товарищам, которые, ха-ха, не, не был, не состоял – это в их-то годы! Пора! И родителям – ох… Сатрапы! Сатрапы-градоначальники, тупицы, мздоимцы и проходимцы хлопочут о переводе гениального юноши с заботливыми родителями в более теплое место. Ужасный климат – будет туберкулёз! Провинция – отупеет! Мальчика все спасают. Но – отказ рыцаря. Сам свое досижу, вот. Чтение, чтение. Отказ от социалистических убеждений. Это – все там, позади… а вы еще?

Все это было. Как и многое другое, несравненно более важное, о чем значительно менее просто писать. Психологи утверждают, что характер окончательно сформировывается к 7 годам, а в сущности – к 2-3-4. Так что ужасная муштра к его судьбе касательства не имеет. Он такой был из детства, он натворил кучу глупостей и фантазмов в невыжигаемой стране юности, он был пылок, смешон… Но это был ОН.

Полная неспособность к связному, «логическому», холодному мышлению. В «Автобиографии» признавался: никогда не мог прочитать ничего, написанного собой, конспектировать книги не умел совершенно – не мог, сразу сбивался на изложение своих мыслей. Не доказывал, подкрепляя, а – кипел, поучал, издевался и декларировал. Совершенно лишен иронии. Над собой вообще не, а другие – неуклюже. Потом, когда писал уже серьезные философские работы, его оценки «великих» не стоили ничего, кроме – нравится, не нравится. Не успевал процитировать, как тут же кидался опровергать, разбивать и переизлагать…

Доминанты мысли – свобода и творчество. Пусть, для начала, в самом сниженном понимании – свобода от внешних пут, творчество путем разбивания и ниспровержения. Попробуйте писать без черновика! Ругаться он любил всю жизнь. Это не традиция, вынесенная из социал-демократической литературы и не опыт студенческих диспутов – скорее, он и в социал-демократию пошел, как в хлебе нуждаясь (хлеб был, так что больше, чем в хлебе) в позиции для ниспровержения основ, в горячем споре, в бескомпромиссном клеймении противника врагом человека, свободы и всех-всех-всех. При таком комплексе нигилятины обладал обычной в наборе истинной (она же дьявольская) гордость. В самом деле, довольно сатанинская, патологически не умеющая благоговеть. Взрыв пафоса, сжигающий миг преклонения, самосожжение раскаяния – это да, но спокойное трезвое благоговение, признание, приветственное наклонение головы – никогда! Но всё же эта гордость не наигранная, не выработанная, она есть, как уши. Сами подумайте, есть ли что-нибудь менее наигранное, чем уши.

Комплексы неполноценности, комплексы неполноценности… Что в них? Пока это не болезнь, это норма. Чувство своего Я, неповторимого, только своего – имел с раннего детства. Ну, конечно, эгоизм. И еще какой! Через что прошел? Да как многие… Столь мятущийся гордый юноша страдает. Или хочет страдать. Значит, среди учителей – Достоевский, не Толстой. Из философов – Кант. Почему не Гегель? И сложен, наверное, и поветрие на него уже прошло, но главное – нужен ригоризм, твердая моральная позиция. Для себя – ну и для других тоже. Понять Гегеля так, чтобы принять – трудно, запоздалый платоник, он слишком высок здесь. Не то чтобы Кант легче, но его легче не понимать. Шопенгауэр, Ницше… Джентльменский набор. Уже отсюда видно, кто будет из религиозных философов: Аквинат не подойдет, остается Августин. Апофатическое богословие, Паскаль, Кьеркегор – без иронии, с пессимизмом и смертью. Надо же кому-нибудь начать обращать на Кьеркегора внимание. Одно лето носился по Петрограду, призывая всех читать Штейнера, потом – как будто забыл, никогда не упоминал. Вообще упоминать не любил. Свое все.

Он – из первых людей такого типа. Потом их стало много, может быть, даже слишком. Всегда следует поощрять разнообразие. Теперь это огромнейший философский материк – Экзистенциализм. Он начался не после войны и не во Франции, а – в Германии, может, и чуть ранее – в России. Бердяев принадлежал к его религиозному крылу (сам, естественно, верил так, что ни один верующий не назвал бы это верой, - так принято верить и теперь).

Гордые, смелые люди готовы для свободы от мира раздробиться в хаосе, для выжигания навечно своих творческих идей – проклясть культуру. Подобно звездам, прогибающим пространство-время, Я этих людей прогибает, прорывает быт, псевдосуществование, пере-живание, прозябание. Что ж, это сильные люди. Прорвали. Взгляните в окно. Видите мир? Он – как картина, нарисованная на зеркальном стекле. Удар, и в остроугольных обломках задробятся дома и люди, и опостылевшие бульвары, ларьки… А что в дырке? Конечно, сначала хочется разбить. Ситуация выбора, напряжения всех сил… и пустота, клубящаяся тьмой. Кто же позаботится о зазеркальном мире? Его не осмыслили, и он пуст. Вышли высокие, строгие и задумались. Например, Хайдеггер. Удивительный человек. Статьи свои клал в стол – отлеживаться – на 15, 20 лет. Если нравились, оказывались актуальными и после этого срока, печатал. Сократить срок «отсидки» мысли не могли упросить его даже самые близкие друзья, самые восторженные почитатели. В торопливости и необдуманности такого человека не обвинишь. Итак, ситуация прорыва: болезнь, страх, смерть. Смысл? В существовании. Настоящем. Выход из безличного бытия. Куда? Трансцендентное бытие Я. На краткий миг. Потом – возврат в быт, скатывание в привычную лужу дел, домов и машин или – смерть. Атеистический экзистенциализм называется.

Религиозный экзистенциализм тоже есть и посейчас чувствует себя хорошо. За стеклянной стеной бытия – Бог, живая личность – Бог-человек. Прорывы сквозь бытие осмысляются, стежки составляют узор. Этический настрой такого мировоззрения – требовательный, героический – придает ему силу.

Можно ли сказать, что Бердяев – один из творцов религиозного экзистенциализма? Вряд ли. Скорее, он – один из первых людей с подобным умонастроением, которым кроме свободы и беспросветного хаоса была очень нужна некая полнота. Что-то идущее изначально только от гордости: если надо (=хочу), чтобы был не хаос, а личность, структурирующая мир, значит, так оно и есть.

И опять же, о Я, о личности говорили очень многие. Ницше и Штирнер, один трагично, другой насмешливо – показали силу Я и его привлекательность. Была уже создана этика Канта, учение о саморазвитии Фихте… Совершенно неверно было бы сказать, что эти люди допускали ошибки или чего-то недопоняли. Скорее, будучи чрезвычайно сериозно заняты неким вполне определенным аспектом истины, они поневоле оставляли менее четко проработанной периферию своего мировоззрения. Они видят один свет, но с разными оттенками. Всеобщие «объективные» моральные законы Канта сменяются свободным бесконечным самотворчеством Я у Фихте. В грома и пламени постепенно вплетаются гармонические ноты, в суровую музыку «стариков» входит мотив наслаждения, гармонии, эстетизма Шиллера, Шеллинга, романтиков… и вновь лязг и дребезжание. Холодеет мысль в соборе Гегеля и наслаждается иронией Шлегель. Впервые звучит трагическая нота Кьеркегора, выжигает себя дотла Ницше. Это ли не спор? Закатывается Европа. Гневный безироничный Берд говорит все в который раз впервые, ждет Хайдеггер, общается Ясперс… Какой долгий спор. Не поможет всеобщий синтез, он сведет многоцветье в одну серую муть. А всеобщий анализ выдерет скелет и поставит сей трофей в библиотеке – паноптикуме добытой истины, как рога прибьет к стене.

Пограничный в любом смысле Кант, послекантовский трилистник: Фихте, Шеллинг, Гегель; туда, куда они направляли свой взор, они видели достаточно отчетливо, и только кучки их не столь талантливых учеников, смотря на некие другие проблемы с «точки зрения учителя» и не подозревая, что для взгляда на эти другие проблемы учитель выбрал бы другую точку зрения, только эти ученики дают повод противникам данного учения упрекать в недодуманности, однобокости и противоречивости людей, позволивших себе думать на данную тему и всю жизнь стремившихся сделать свое ощущение истины еще более ясным. И всё же есть тут что-то… Школьность, провоцирующая на однобокое следование раз установленной методе. Техника мышления иногда затемняет живую мысль, почувствованная истина скрывается за косной броней определений, глосс и логических выводов. То, что «на самом деле» они думают иначе, замечательно заметно у Шиллера в «Заметках на разные темы» - записывает озарения, обрабатывает потом в задачи и шарады. Развитие послекантовской философии – попытка разбить окаменевшую оболочку, так как за ней сияет живая мысль. И так крепко закупоренная, что возникает сомнение: а не есть ли ползначения Канта в этой оболочке? Гипноз метода так силен, так соблазнительна простота автоматического порождения новых мыслей… Традиция луллиевского искусства почтенна, и испробываются всё новые способы умерщвления мыслей.

Бердяев с его органической неспособностью к методичности нашел здесь поэтому очень точное место. Сильный этический пафос расплавил все доктрины, которыми его напитал Х!Х век. Отбирая повсюду нужное не методически, а по нраву, прислушиваясь больше к внутреннему камертону, он собрал и совместил мысли многих творцов. Помогло полное презрение к противоречиям в ходе своей мысли, абсолютная невнимательность даже к важнейшим в собственной философии словам. Пусть в смежных, а то и в одной работе будут прямо противоположные значения у основных понятий, всё равно общий смысл – неизменен. Пусть уродливые кальки с французского (типа «коммюнотарность») бесстыдно входят в чисто немецки построенные фразы. Ловить его на противоречиях – пустое дело: их слишком много. Пытаться обругать и отвернуться – бессмысленно: он обругает раньше. Счесть полной чушью и не читать… Слишком ярка и пламенна его мысль. И вот поток захватывает, несет, бьёт о камни, подбрасывает… Бессмысленно говорить про водопад, что он течет с большой скоростью. Говорят, из неотъемлемости скорости: стена воды. Бердяев неподвижен в своей стремительности. За хаосом понятий, идей, имен, круговерти систем и смыслов встает неподвижная идея. Понятия его меняют смысл, антитезы, акценты… А за 40 с лишком лет философской деятельности у него – ни одного кризиса мировоззрения. Он как бы никогда и не выходил из кризиса, того, первого, в «Рыбинске», когда он ушел от социалистов, но всегда был у него уровень, неподвластный разочарованиям и надеждам. Он несся над провалами школ и построений, прыгал через ступеньки серьезных рассуждений и всё проваливался, проваливался… Но какое-то шестидесятое чувство правды каждый раз заставляло его исправить исправить одну крайность… другой и отбросить готовую к употреблению схему, когда в ней погасла мысль.

Он выбрал самоназвание – персонализм. Это значит, что верховной ценностью и целью для него была личность. Находки других философов в этом направлении отражаются в нем, порождаются в нем. Он не способен списать мысль. Позже ли, раньше ли всех других (эх, под луной…) говорит он о чем-либо – это всегда самостоятельно. Параллельность мышления – свидетельство его правильности. Ясперовское личностное общение, хайдеггеровский прорыв бытия, выбор альтернативы и конкретная универсальность личности, свобода, творчество и любовь – в основе жизни. Урожденный оценщик, он прожег себе дорогу к этике и более никем не мог стать. Он – Хайдеггер наоборот: у Хайдеггера этика охладела до онтологии (потом – до онтологии языка), стала составной частью мира, у Берда были попытки заняться чем-то «онтологическим» - историей России, как это принято в хороших домах, гносеологией там, психологией… Он занимался, делал находки, но просыпался этик и – уже гносеологические и психологические понятия раскладываются в «зебру», на черные и белые, что-то уничтожающе громится, кого-то признают ничтожеством, появляется должное… Поэтому «Судьба России», «Новое средневековье», «Философия неравенства» и «Я и мир объектов» - это отсвет того огня, что горит в его книгах «О рабстве и свободе человека», «Опыт эсхатологической метафизики».

В его этике не упоминается только одна добродетель – мера. Личность в человеке проявляется в преодолении всех конечных форм. Не молитвой, не поступком – собой (самой) личность пробивает мир и глядит в глаза Божеству. С симпатией. В писаниях его плещет щедрость, щедрость силы. Что-то древнее, скандинавско-германское исходит от его личности. В ярости он слеп, необуздан, как берсерк, и на спокойную дружбу, пожалуй, неспособен. Но в минуту – жалую! – отдаст всё. Неумеренность души в любви и в ненависти – слишком много, взахлёб. Как будто дано ему не по мерке, как всем, темперамента.

Что ж… Веруя в Бога, еретик, ославленный атеистом. Веруя в загробную жизнь и в бессмертную душу, не мыслит «векового восхождения», а только мгновенный прорыв, на сейчас, на всегда. Либо грудь в крестах, иль голова в кустах.

Систематическую этику он не построил. Осталась длинная зебра из «хорошо» и «плохо», список обруганных, неуклюже уложенный в кирпичи книг порыв, и в конце концов, наверное, совет у него один: свободно твори, люби, жарче пылай!

Советы такие пригодны не для всех. Тут элитарность – для кого иного это – вернейший путь вниз, жадный и темно-багровый. А в отношении себя Николай Александрович был прав. Построив свою жизнь, он дал возможность людям его стиля идти быстрей, для них он развернул свою дорожку до 1948 года. И построил он не философию, а человека, конечно, одного, вполне конкретного. Но буде найдётся другой строитель, способный встать на это место, ему будет работать легче и несколько ступеней он найдет уже готовыми.

Жанр романа современен и удивительно устойчив. Говорят, что он очень гибок и почти не стесняет автора. Но некоторые стеснения все же остаются, например: сюжет.

Или время. В классическом романе романное время текло гораздо быстрее, чем психологическое время его героев. В этом Жюль Верн, Буссенар и Толстой едины. Может быть, поэтому в этом романе так редко являлась подлинная, субъективная психология авторского Я.

Возник романтизм Его стиль – отрывок, эссе. Его время равно психологическому душевному времени пишущего. Отрывок истиннее классического романа, недаром романтизм не «уходил в фантазии», а «шел к правде». Но в отрывке невозможно показать целое. Зато, так рассуждали, покажем правдиво хоть часть. Не будем домысливать и втискивать ее в условное целое, но часть будет правдива, конкретна, гармонична – как есть. Отсюда малые формы раннего романтизма. Но целое притягательно. Изобразив часть, хочется целого. В роман, в сознание романтика обширно проникают стихи. В их малых формах есть возможность отразить целое. А проза? Окинем взглядом какое-нибудь целое. Пейзаж, его панораму. Здесь уже присутствует длительность взгляда. Момент, срез отрывка не переходит гармонично в целое, он не может быть просто увеличен. При попытке передать в душевном времени длительность – хотя бы часы, сутки (новый роман тяготеет к объективно малому отрывку изображаемого времени – Пруст, Вулф) романное время, время написанное – непропорционально больше времени реального, времени действий и переживаний его героев. Растет дробность описания – дробность сплавленных отрывков. Длительность прямой создаётся тесным пунктиром точек. Как передать целое? Нерваную длительность? При дроблении его на веточки ассоциаций и комки воспоминаний оно невообразимо разбухает. (Джойс: пытаясь переходить к истинному времени, приходится придерживаться истинного языка психики, язык психики индивидуален – то есть опять же связан с историей человека. Нарастает бредовость, непонятность для Другого языка этого конкретного Я. И дело не в непонятности для читателя – совсем нет. Язык необходимо связан с общением, при отвержении коммуникативной функции он перестает быть языком. Поэтому не читатель не понимает, а писателю становится несем писать. Отсюда возникает: истинное произведение писателя-романтика – его жизнь. Такие судьбы засвидетельствованы. Не отсюда ли сложившиеся трафаретно, как жития святых, традиционные представления о жизни гения? С детства впечатлителен, беден, работает по ночам, болен, несчастная любовь, трагическая смерть. Впору доказывать, что талант не обязательно должен умирать молодым – это его не обесценивает. Но вот такой писатель своей жизни есть. Но он – писатель, как же ему писать? Он начинает двигаться по веревке с узелками, его время рвется. Даже если у него замечательная память и способности к имагинации, обзор целого вырастает в воспоминание – и какое же тут время? Событий, происходивших тогда? Вспоминающихся в сейчас? А между событиями? Бред ведь уже невозможен. Добавляются объективные связки со своим, технически-романным, повествовательным временем. Честнее было бы исландское «В эти три зимы ничего не происходило», но время подобной простоты уже прошло. Растянутые ситуации всплывают во времени замедленном, а между ними куски убыстренного романного времени. Целое рвётся, и – еще: роман ВОЗВРАЩАЕТСЯ. Уже время вернулось, а сюжет?

В «бредовом» правдивом романе, в отрывке сюжета нет. Он не уложится в считанные строки, да и НЕГДЕ – там правда. Но вспомненная, длительная, длящаяся жизнь – продробленная в пыль, в кисель – требует организации. Попытка представить ее бессюжетной – так и есть! – мальчишество, эпатаж, введение для вразумления глупого читателя: сюжета может не быть вовсе! Далее нужны раздумья о смысле, о цели. Даже приход к бессюжетности – уже сюжет, и его едва успеваешь прожить за жизнь. Итак, появляется организованность в потоке образов, целое начинает более походить на себя – оно не бесструктурно! Детали встают на требуемое в конструкции место… Роман возвращается – с сюжетом (кто его знает в своей жизни? Он выдуман), с неестественным, непсихологическим временем, искаженными чувствами, неличными мыслями. Роман просто доопределяется: психологический, как – детективный, морской.

Для решения проблемы жанра – не «вместо» «устаревшего» романа, а для естественного выражения целого – надо решать проблему целого. Целое не складывается даже из собственных частей, пусть безнадежно правдивых. Целое не есть схема организации частей с туманом на месте деталей. Целое не машина со схемой и реальными деталями. Целое даже не сущность. Целое – человек. Чтобы написать его на бумаге, надо не просто прожить в жизни, а очень хорошо это сделать, как-то специально прожить, потом как-то сконцентрировать – от «просто человека» до «личности», а потом сделать еще кое-что, чтобы это получилось. Ну, а потом уже пустяк – сделать, чтобы всё это было интересно.

Tags: literature3
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 19 comments