Иванов-Петров Александр (ivanov_petrov) wrote,
Иванов-Петров Александр
ivanov_petrov

Category:

Зимний вечер (А)

Очень знаменательна личная история Достоевского, ее сходство с вырабатывающейся традицией «больного гения», которая создает из его биографии – житие. Стало уже трафаретным сравнение его с Ницше (прогрессивный паралич: эпилепсия, восторженные прозрения: тяжесть депрессий, аморализм: внимание ко злу и т.д.). Этот тип уже получил замечательное воплощение в литературе. Можно только удивляться сходству многих художников с Адрианом Леверкюном, героем «Доктора Фаустуса», которого Манн делал в основном с Ницше. Пораженный дьяволом, герой погибает; наш советский дьявол, Воланд, имеет, конечно, мало общего с Федором Михайловичем, но – штрих мастера! – у Достоевского были глаза разного цвета.

Другой русский художник, приходящий на ум в этом ряду «больных гениев» - конечно, Блок. Весьма занимательна призрачность, свойственная его творчеству, понятому как способ созидания, а не как готовый продукт. Блок как бы входил в некую сферу, творил там, а вновь появившись в нашей реальности, не помнил – взгляда, состояния, того, КАК он смог увидеть свой образ. Интересной параллелью являются слова Бахтина о том, что познавательный и этический моменты не имеют начала и конца, т.е. существует непрерывный поток познания и поступков, их связывает друг с другом и делает законченными, оформляет эстетический компонент. Но если познавательно-этический момент утерян, то погружение в сферу эстетического есть просто созерцание пустых форм, а по выходе из сферы эстетического их нельзя даже вспомнить.

Очень не случайно, что в пьесах Блока так слабо разработан сюжет. Он видел картины, мало кому открывавшиеся, и зачем ему жалкий балаган сюжета в великую мистерию?

Постепенное погружение в мрачные миры, омертвление личности, тесная связь этого перерождения с эротизмом – сближают Блока с Ницше и Достоевским. К сожалению, сейчас принято такого рода факты трактовать с позиций фрейдизма, но более важно, что сам фрейдизм появился в начале ХХ века. В сочетании с ролью эротики в становлении реализма как художественного направления, ее роль в «фамильяризации мира» со всеми, не исключая науки, отсюда вытекающими следствиями, мы можем представить, КАК преобразуется в настоящую культурную эпоху этот древний импульс, как он теперь влияет.

Другим важным для понимания Достоевского сближением является некое его сходство с, как ни странно, Андреем Белым. Основное сходство здесь обеспечивается принесением огромного куска жизни «в жертву» духу, смена «корней на крылья». Интересно сравнить также их литературные стили: «серый», «казенный», «бумажный» стиль Достоевского, одного из наиболее нехудожественных художников, и стиль прозы Белого, столь не похожий на прозу других поэтов (даже его времени: Пастернак, Мандельштам). Первое, что бросается в глаза – чудовищный синтаксис. Фразы корчатся, разбитые частым курсивом и точкозапятыми, в изломах фраз остывает мысль, нервная, воспаленная. Он хотел бы подчеркнуть все слова в своей книге. Это совсем не похоже на языковые «древние модернизмы» Хлебникова, например, тут вместо магии языка царит магия мысли, а язык – лишь насилуемый материал. Белый озабочен высказыванием идеи, он забыл о читателе, о слове и – вдруг! Выспренне преобразованное слово, отдающее писательщиной. И у Достоевского: сначала идея, спор, потом – план, сюжет, человек, а на отделку языка нет времени, результат – бесстилье. Но: для чего не хватает времени, но оказывается на поверку менее ценным для данного человека. К сожалению, исследователи творчества Достоевского не пишут о наиболее заметных особенностях его стиля. В зависимости от личного отношения к автору их можно называть разными именами, но суть одна: он очень слащав (или: сентиментален, или: болеет душой за человека – как угодно). Поражает обилие (и оттенок) уменьшительно-ласкательных. Достоевский – мастер серого тона. Язык – промокашечный, неяркий. При наболевшем сравнении его с Толстым видно, что он «не умеет писать». Толстой – изумительный художник, его рука 0 вдесятеро умнее головы. Его герои живут, а все остальное – политика, религия, этика – не стоит у него особого внимания. Забавно встречать мнение, что он – писатель, живописавший психологию человека «с невиданной правдивостью». В соответствии с природой своего дарования он (если подбирать естественно-научные термины) – этолог. Описываемый им слой психики чрезвычайно неглубок и тесно связан с явленным – поведением. Не умеющий что-то там «прозревать», Толстой замечательно, правдиво, естественно показывает поведение героев и ближайшие мотивы их поступков, в психологии он глубже не идет.

«Неумение писать» Достоевского, конечно, тоже «стиль», и он им мастерски пользуется. Его герои могут жить только в этом стиле, но – факт! Скучно. Странное противоречие: романы Достоевского по форме детективы (точнее: мениппея), но почти всем читать их скучно. Это совсем не значит, что их бросают, не хотят читать – нет, их скука обладает массой оттенков: скука-тоска, скука-горечь, скука-любовь, скука гипнотизирующая, притягивающая, чарующая, от нее невозможно оторваться, скука взахлёб, для приверженцев «достоевщины» - на всю жизнь, но это скука.

Штампом стало мнение, что Достоевский – художник бездн, падений человеческой души. Но редко отмечается, что он рисует эти падения с любовью: обычно считают – к падшему, к заболевшему ЧЕЛОВЕКУ, но в действительности на ¾ - к БОЛЕЗНИ, к падению. Любовь Достоевского женственно-мазохистическая, он может любить только больных, растоптанных, и это почти (ах, пиетет…) перерастает в любовь к унижению и оскорблению, любовь ко злу. В приложении к Достоевскому, «самому этичному из писателей» и т.д. это звучит неуместным парадоксом, не требующим опровержения, но во многом это так. Боль его неотделима от любви настолько, что становится любовью к боли.

Но самым удивительным является представление о Достоевском как о писателе-психологе, авторе «психологических романов» (как Гоголь – «поэт социальных масок»). Но очевидно, напротив, что Достоевский антипсихологичен (что вовсе не означает отсутствия связи с психологией). Дело в том, что поток чувств, мыслей у героев Достоевского крайне неестественен. Ни один человек так не чувствует. И это вовсе не обвинение Достоевского, он, как кажется, ставил себе другие задачи. Он не психологичен в том смысле, что изображение им душевных движений неверно. Его «психология» относится к истинным переживаниям как диагноз врача к ощущениям больного. Пусть это «х о л е р а», но этот диагноз очень отличается от описания самочувствия больным (и не претендует на такое описание). Психология героев его «вторична»

У Достоевского иное время переживаний герое, иные, чем в действительности, связи. Часто его герои похожи на плохих актеров, дерущих горло для показания страсти. Они крайне неестественны и неправдивы, и если считать, что Достоевский пытался изобразить психологию людей, то он – отчаянный обманщик.

Помогает кое-что понять замечание Бахтина, что у Достоевского действуют не люди, а идеи. Идет диалог идей. Возможно, аффектация родилась как из характерологических особенностей самого автора, а может быть - под влиянием «самодемонстрирующихся» учителей.(Первые влияния: Шидловский, Белинский, Петрашевский – почти эксгибиционизм душевных движений, у последнего – маскарадные переодевания женщиной, что - хвостатый факт). Но кроме искажения времени и связей чувств следует сказать о направлении этого искажения, чтобы объяснить его АНТИпсихологизм. Несомненно, что Достоевский вызывает сильнейший накал эмоций у читателя. Это не делает его психологом, психолог описывает эмоции, а не вызывает их. Причем, обычно это болезненные эмоции, заразительные. Эмоции у Достоевского СДЕЛАНЫ специально для определенной цели. Это искусственные, построенные эмоции. Они напоминают («моделируют») естественные, и поэтому могут общепонятно называться теми же словами, но напоминают, как зубоврачебное кресло – фигуру пациента, как «испанский сапог» сходен с соответствующим органом пытаемого, как слепок повторяет форму – НАВЫВОРОТ. Эмоции Достоевского – ОБОРОТНИ, перевертыши, выворотки. Они уподоблены естественному чувству с тем, чтобы слепком своим захватить его, чтобы вылепить чувство читателя по своей форме. Герои Достоевского не только не люди, а некие идеи, но и идеи, так сказать, хищные – НЕТ Раскольникова, а есть гибрид идеи с андроидом, ловушка, попав в которую читатель начинает испытывать некие чувства, подобные чувствам, изображенным «Раскольниковым». В этом смысле герои эти – паразиты, куклы; с ними невозможен диалог (какой разговор с капканом?), они живут призрачно, потому что – за счет выкачанных из читателя чувств, подстраивая читателя под себя. Неудивительно, что жизнь подламывается под Достоевского, и теперь ЕСТЬ живые люди, у которых ЕСТЬ придуманные Достоевским эмоции (эти люди, конечно, могли даже никогда не слышать о нем). Это так же, как созданная искусственно машина СУЩЕСТВУЕТ, но не является произведением природы – неестественна. Карамазовы, Девушкин, Голядкин и тутти кванти – тот самый станок, машина для пыток, описанная Кафкой, которая вырезала на спине преступника описание его преступления – она ПОДОГНАНА под психологию человека, но сама по себе – скорее аппарат для уничтожения психики (по крайней мере естественной психики – если люди будут иметь душу, придуманную, например, Достоевским, как ни невероятна такая картина, - это будут не совсем люди). Серость, скука, пустота, и на этом фоне – тени чудовищных машин, пытающих душу, - вот пейзаж Достоевского, и этот пейзаж нарисован идеально.

Конечно, не один Достоевский страдает от непонимания истинной природы его образов. Гоголь, например, считается социальным сатириком – ничуть не менее нелепый бред. Гораздо более интересную точку зрения на это развивал Бердяев в работе «Духи русской революции» и продолжил Померанц. Такое литературно-типологическое изучение бесов Гоголя и Достоевского в их реальном проявлении на исторической арене очень интересно.

В заключение заметим, что Достоевский, по-видимому, считал, что он рисует характеры и изображает психику. Наделяя героев чувствами и мыслями, которые человеку переживать так же невозможно, как питаться машинным маслом, он искренне утверждал, что всё же его герои – люди. Отсюда неизбывность двойничества Достоевского – любой его характер нечеловечен и фальшив, но автор рассматривает его как человека, и тут в пустом теле картонной куклы открываются неведомые глубины и загадки, подернутые флером той самой неразрешимой тайны, которой нет.

Не хочется кончать на такой ноте; ведь идеи-то, наверное, изображены правдиво. И тайна у Достоевского есть, неложная. Только относится она к нему самому: просто так не меняют корни на крылья. Может быть, «перегрев» его романов – плата за дисгармоничность внутреннего мира, подобно перегреву, возникающему от трения, или – как наплыв, образующийся на искривлённом стебле. (Написание «в духе» исследуемого автора – давняя мечта всех литературоведов. Я попытался написать о Достоевском нечто, ложность чего не уступала бы его ложности. Удалось ли мне это? Как знать…)

* * *
Велимир Хлебников чрезвычайно прост. Сложным и непонятным он лишь кажется, так как смотрит с необычной точки зрения, «без предрассудков». Хлебников не пытается затемнить себя и свой метод, он честно им делится, полностью, с любым желающим. Иногда Х. возвышается до простоты лепечущего ребенка, и тогда он более чем «просто гений», но чаще он придерживается простоты инженера, экономично изобретающего машины, и тут он лишь оригинален. Как и всегда в таких случаях, имеет место естественный самообман, и Х. уверен, что его неологизмы и проч. – плод холодного расчета. На деле из множества мутаций выживают лишь согретые чувством, хотя бы чувством языка – и они действительно жизнеспособны. Но расчет с языком, конечно, не справляется, и множество отходов остаются символом его бессилия – однообразные, часто неблагозвучные, бестелесные… Чтобы не быть неправильно понятым, оговорюсь, что чувство языка у Х. очень развито, почти беспримерно, и его ошибки говорят не о безвкусии, а о фанатической преданности идее расчета. Да, Х. воздейственен и прост, и он, как и все абстракционисты, проявился – пришел из глубокой древности, именно этим объясняется внезапность возникновения во многих областях искусства без постепенного созревания – сразу шедевров этого направления. Развито, и развито постепенно это было очень давно, а сейчас – только… выставлено, что ли.

Кстати, очень важен для того, чтобы почувствовать Х., его почерк. Неустойчивый, ломкий, круглый, детский… На этот почерк неприятно смотреть. Возникает мысль: «И как он писал таким почерком…» Возможно, объяснить это мне не удалось, но этот факт так же озаряет Х., как не менее математичного и загадочного Эдгара По – представление им Бога как тонкой материи. Условимся, что безразлично, как называть эту субстанцию, но важно, что он выбрал именно это слово. После этого его сложные отношения с рационализмом перестают казаться необъяснимыми.

Хлебников не раз отмечал как одно из высочайших своих достижений небольшую вещь «О, рассмейтесь…» (ср. «могуны» в «Зангези»). Он прав. Дело не в порождении заумной речи – язык любит разнообразие и избыточность, а не инженерную простоту и экономичность, столько смехов языку не надо, он хочет радость, сатиру, веселье, издевку, хохот, юмор и еще многое, все-все-все, но Х. действительно открыл метод анализа понятия, идеи. В этом чувстве языка оживает мысль (В.Соловьев, Белый, Хайдеггер) – если не техника творит всех новых уродцев, а воля автора вкладывает в языковую интуицию свои чаяния, и в многообразии живых слов вновь сгорает феникс идеи. Так идею можно показать или хотя бы на нее намекнуть. Изолированным понятием или даже логически спрямлённой цепью понятий сделать это не удаётся.

Другое достижение Х. – числовой метод анализа истории. Числовая мистика Сен-Мартена, Гурджиева, близка к этим находкам. Но у Х. есть недостаток: он эмпиричен. Его уравнения не выводятся, а подбираются, а потом – объясняются. Поэтому, имея дело с конкретным материалом, он наивнее, резче демонстрирует свои ошибки. Но – маг в языке – Х. даже при своей неохватной эрудиции не чувствовал истории. Просто как математика его метод нелеп – легко показать, что средние и великие люди рождаются достаточно густо и при желании их можно наскрести на любую гипотезу. Его антитезы исторических событий часто натужны. Но работал он не зря. История с языком повторилась и при изучении истории. Метод и влюбленность в него заставили его проглядеть открытие, а внутреннее чувство подсказывало несомненную ценность избранного направления – и он уходил всё дальше. Находка Хлебникова – применение к истории морфологического метода, теории гомологии. Один раз он почти случайно обмолвился об этом впрямую, но подоснова его численного метода везде такова. Это направление исторической науки слабо развито, и редкие (да и неточные) догадки Хлебникова или Л.Гумилёва гаснут, на секунду выхватив из темноты странный пейзаж.

Х. замечательно держит статичную форму – слова, смысла. Переплавка слов – его заблуждение, изменения его в лексике дискретны, квантованы. А сюжет, интрига, динамика ему не даются. Множество начал разных вещей, несоответствие даже у законченных финальных частей – началам показывает, что сюжеты ему самому не нужны, уже в экспозиции он даёт форму вещи и основные интуиции – чего же еще?

Как внешним ключом к нему служит почерк, так содержательно стоит обратить внимание на его слова о «холодном добре»: он писал, что добро холодно и светло в оппозиции к пеклу и мраку. Это написано всерьез, и раз интуиция ничего не подсказала ему по поводу холода добра и он остался при этой мысли – можно догадываться, в области каких мыслей он находился. Мозаика его складывается из этого пункта: число, магия слова, простота, телесность, экономичность, инженерный подход. Все вытекает из одного будущего начала. Бедный Хлебников!
Tags: literature3
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 40 comments