"В самом начале этого столетия великий Леон Блуа обратил свой взор к науке — тогда великан еще был младенцем! — и вот что он написал: «La science pour aller vite, la science pour jouir, la science pour tuer» [«Есть наука для прогресса, наука для наслаждения, наука для убийства» (франц.)].
С тех пор мы шагнули далеко вперед, почти разучились наслаждаться и научились убивать. Нацистский эксперимент с евгеникой — «ликвидация расовонеполноценных элементов» — был порождением того же механистического мышления, которое способствовало, хоть и в иной форме, так называемому торжеству современной науки. Дьявольская диалектика прогресса превращает причины в симптомы, симптомы в причины; кого считать жертвой, кого палачом, зависит теперь лишь от угла зрения. Человечество не знает (будь я настоящим ученым, то есть оптимистом, я сказал бы — пока не знает), как положить конец этой головокружительной геометрической прогрессии катастроф, которую мы называем прогрессом.
Не такой представлялась мне наука, когда я решил связать с ней жизнь, но об этом мы еще поговорим. Я не подозревал тогда, что предел мечтаний для ученого — и невинность соблюсти, и капитал приобрести, да еще кумиром стать. Сорок пятый год круто изменил мое отношение к науке, во всяком случае к той, что я видел вокруг себя.
Когда я был моложе и люди не стеснялись говорить мне правду в глаза, я часто слышал: «Ты не как все». Оставалось только с грустью соглашаться. Действительно, я чувствовал себя не в своей тарелке и в стране, и в обществе, где приходилось жить; я был в разладе с языком, на котором говорил, и даже с веком, в котором родился. Такие люди есть и были во все времена. А наш бесчеловечный век, с его глобальными войнами, невиданными разрушениями, обездоленностью целых народов, немало добавил в чашу людского горя. И все же не у каждого путника в башмаке камушек.
... Я не знаю, зачем я взялся за эту статью. Говорю не из ложной скромности — я действительно вряд ли могу служить примером для молодых ученых. Моя «наука» не всякому годится. Я никогда не был «стопроцентным» ученым. К стыду своему должен признаться, что читаю главным образом ненаучную литературу. У меня даже портфеля нет, и я не таскаю по вечерам домой кучу журналов и оттисков. Я люблю надолго уезжать в отпуск, а перечень моих интересов привел бы в ужас поборников экономности в науке. У меня нет диктофона, я не участвую в конференциях где-нибудь на греческом острове или на вершине горы в Сицилии — какой же из меня молекулярный биолог! И вообще, у меня нет ничего из того, что составляет Великую Американскую Мечту. Читатель справедливо заключит, что для Gradus ad Parnassum [Восхождения на Парнас (лат.)] я плохой проводник.
Короче говоря, я никогда не относился к науке со зловещей серьезностью. И даже не уверен, что подхожу под собственное определение хорошего учителя: кто много знает, тот многому научит. В одном я уверен: у настоящего учителя ученики должны быть еретиками — тут я, кажется преуспел.
Я всегда чувствовал себя чужим в научной семье.
...Между языком и мозгом существует загадочная связь, и варварское, бездушное обращение с языком в наше время, словно он лишь орудие манипулирования общественными отношениями, мост между ловким производителем и доверчивым потребителем, всегда казалось мне самым страшным предвестием одичания. Становится не по себе оттого, что косноязычие, перед которым медицина бессильна, поражает все большее и большее число людей, особенно в Америке, и они уже не могут выражать свои мысли иначе как хриплым лаем или междометиями. Дар речи, не объяснимый с точки зрения естественного отбора, есть неотъемлемый признак Menschwerdung [очеловечивания], и стоит ему исчезнуть, как у человека начнет расти хвост.
...Обращаясь к прошлому — а что еще остается в старости? — должен признаться: я мало чем обязан своим учителям. Точнее говоря, ничем. Почти всю жизнь я сам был себе учителем. Но при нынешнем моральном и интеллектуальном разложении общества даже этого недостаточно. В науке важна родословная; дорога на Олимп прямо-таки устлана рекомендательными письмами, дружеским шепотком на конференциях, вечерними телефонными звонками и так далее. Все это не для меня. Трудно даже представить, до какой степени я свое собственное творение. А ведь как-то, помнится, я оказался на конференции с четырьмя видными коллегами, каждый из которых считал себя любимым учеником Мейергофа.
...Когда я оглядываюсь на путь, пройденный мною в науке, думаю о проблемах, которые изучал, о работах, которые публиковал, а главное — о тех, что не увидели свет, я вспоминаю, что мы, не связанные принадлежностью к каким-либо гильдиям, были гораздо свободнее в своих действиях, чем нынешняя научная молодежь. Теперь, чтобы доказать необходимость изучения («углубленного») тридцать пятой конечности многоножки, нужно исписать сотню страниц и представить их на одобрение авторитетного жюри из специалистов по многоножкам. Кажется просто невероятным, что когда-то мир науки был распахнут перед нами так широко. Я бы сказал даже, что многие ученые прошлого не стали бы выдающимися, а иные науки вообще не возникли бы, будь в прежние времена отношение к науке столь утилитарным и рассудочным.
...В наше время так называемые законы природы фабрикуются, как на конвейере. Но не потому ли так стройны эти «законы природы», что выведены они с помощью стройного метода? В последнее время о природе узнали много любопытных пустяков; некоторые природа создала словно нарочно, чтобы их открыли невежды. И некому вывести их из заблуждения. Иными словами, наука до сих пор не излечилась от своей извечной болезни бездоказательности. Как сказано в «Беседах и суждениях» Конфуция: «Учитель сказал: небеса безмолвствуют».
...Несколько лет назад я сделал попытку описать дилемму, стоящую перед аутсайдером от науки, а каждый первооткрыватель — всегда аутсайдер.
«Часто ситуация такова, что ученый имеет в своем распоряжении ряд наблюдений, а иногда набор явлений или фактов, которые он затем пытается расположить в хронологическом или причинном порядке. Он определяет несколько точек и соединяет их кривой, он измеряет какие-то параметры в данных образцах и вычисляет средние величины и отклонения, он предлагает цепь реакций или постулирует цикл — что бы он ни делал, между редкими огоньками знания остается пропасть тьмы. Обращает ли он свои надежды к светлым пятнам или не устает подчеркивать необъятность незнания — зависит лишь от его темперамента, а скорее всего от его эпохи и от изменчивой моды, которая, как цензор, позволяет ему обогнать свое время не более чем на один-два шага. Если он уйдет слишком далеко, мы потеряем его из виду; если он движется слишком медленно, он попадает в XVIII век. Но большинству ученых нет до этого дела — они здесь рядом, вместе со всеми».
...Здесь я позволю себе несколько отвлечься от своей основной темы. Природу можно исследовать на разных уровнях, ни об одном из которых нельзя сказать, что он более глубокий или верный — они просто различны. Выбор может Зависеть от склонностей, таланта, случая и, к сожалению, больше всего от моды. Рискуя показаться несколько поверхностным, я разделяю ученых на два основных типа: одни — это более редкий тип — стремятся понять окружающий мир, познать природу; другие, которых куда больше, непременно хотят объяснить мир. Первые ищут истину, иногда вполне четко сознавая безнадежность своих попыток; вторые стремятся к законченной, стройной и целостной картине мира. Первым мир открывается в его лирической напряженности, вторым — в логической ясности, и это они, вторые, — его владыки. Совершенно ясно, что Гете ошибался, а Ньютон был прав [Гете оспаривал. справедливость, теории света, предложенной Ньютоном. Сам Гете много занимался природой цвета и написал труд «Учение о цветах». — Прим. перев.], но я не могу отделаться от ощущения, что, пока существует человечество, этот спор никогда не будет разрешен окончательно. И в само понятие науки неотъемлемо входит мысль о том, что наше знание всегда недостаточно. Во все времена, думается, люди могли сказать: мы все можем объяснить, но понимаем мы очень мало.
...Естественные науки с остервенением пишут свои вторые тома, причем ни первых, ни третьих не существует. В этом ускользающем от нас мире ничто никогда не кончается. Но второй том, содержащий вышеописанные наблюдения, можно считать почти завершенным. Называя всю проделанную работу исторической, я, по существу, употребляю синоним забвения
...«Конец мира из-за черной магии», — так назвал Карл Краус одну из своих книг (при этом его время по сравнению с нашим было просто буколическим, но великие пророки всегда живут в будущем). Черная магия наших дней — это средства массовой информации и рекламы, задачей которых служит изготовление и распространение так называемых новостей; это щекочущие воображение, а в сущности тошнотворные подробности, выливаемые на мир ежечасно газетами и журналами, по радио и телевидению; эти мыльные пузыри убогой фантазии. Все это мертвой хваткой вцепилось в науку, проглотило ее. И совсем нетрудно понять, почему наша молодежь испытывает такое отвращение ко все более ощутимому загрязнению интеллектуальной и естественной атмосферы. И если, по крайней мере в Америке, становится все более очевидным нежелание молодежи посвятить себя естественным наукам, то объяснение следует искать в том, что наука имела прямое отношение к той части истории человечества, которая стала ее позором. Хиросима — это гораздо больше, чем название разрушенного города.
...И все-таки не перестает вызывать удивление тот факт, что в наши тяжелые времена — ведь мы живем в период между Освенцимом и Вьетнамом — наука делает успехи. Я не знаю, как это объяснить. (Может быть, времена не так уже плохи? Или наука не так уж хороша? Когда от пигмеев ложатся такие огромные тени, не значит ли это, что солнце уже клонится к закату?)
...Я выглядываю в окно. Вот собака, она лает, она виляет хвостом. Что такое молекулярная биология этой собаки? Новая доктринерская биология, с ее успехами и провалами, со своей готовностью объяснить все, почти заставила вас забыть, что понимаем мы очень мало. Она дала нам ключ к крошечному замку, но дверь, которая при этом открылась, — не ведет ли она в воздушный замок? Я не могу отделаться от ощущения, что нам не достает целого измерения, может быть, науки сжатых пространств, которые совершенно необходимы для понимания живой клетки, не говоря уже о vis vitalis (жизненной силе).
При виде огромной толпы желающих стать учениками чародея, мне хочется добавить лишь одно замечание. Мне почему-то кажется, что человек не может быть без тайны. Можно сказать, что великие биологи прошлого творили в свете самой тьмы. Нам уже не досталось ничего от этой благотворной ночи. Луна, на которую я в детстве любил смотреть по ночам, — такой луны уже нет на небе. А что последует за этим? Боюсь, что меня поймут неправильно, если я скажу, что в каждом из наших великих научно-технических подвигов человечество необратимо теряет еще одну точку соприкосновения с жизнью."